Перейти к публикации
Форум волгоградских родителей

Малефисента

Свои люди
  • Публикации

    9 614
  • Зарегистрирован

  • Посещение

Все публикации пользователя Малефисента

  1. Ну, для обучения музыке книг явно мало, требуется педагог, но так не в обязаловку, а просто брать доп. занятия у педагога. Как вариант, можно подождать пока ребенок подрастет и в муз. школу пойдет, будете тогда вместе учиться. Просто меня несколько в тупик ввела мысль, что нужно именно для диплома учиться. Это же и материально накладно все-таки, времени требуется больше явно, да и сил тоже, да и в один, а-то и несколько моментов, настолько может напрячь эта учеба, состояние вечного студента, что и бросишь это второе высшее, а главное ради чего, просто чтобы было? Если по работе нужно будет, то там хочешь-не хочешь, пойдешь учиться и ради корочки.
  2. может быть, а вот в 18 и 30 все-таки ощущается. я когда права меняла, пошла делать мед. справку, неохота было фоткаться, приклеила фотку давнюю, так врач, который подписывал эту справку сказал, что если в гибдд придерутся к тому, что на фотке др. человек, может это и вы, но фотка столетняя, не обижайтесь, справку будете переделывать полностью. Вот тогда-то я и поняла, что годы на месте не стоят и на внешности, хочешь-не хочешь, это заметно.
  3. а обязательно поступать куда-нибудь, чтоб новые знания получать, подтвержденные дипломом? можно же и курсы просто закончить или самообразование путем книг, путешествий. Все-таки, когда обучаешься в вузе, это обязаловка своего рода, которая жажду знаний уменьшает.
  4. Не помню кто сказал: "Суррогатное материнство - высшая (крайняя) степень проституции". И как-то совсем некорректным, на мой взгляд, является сравнение СМ и няни. Как говорится, сравнили попу с пальцем, это совсем несравниваемые понятия.
  5. Вчера в саду была сотрудник гибдд по профилактике дтп, она и об этой аварии рассказывала. говорит, ребенок не пострадал, поскольку был в автокресле. а мужчину убили подушки безопасности, он не был пристегнут. Подушки безопасности при непристегнутом ремне становятся убийцами, ломают шейные позвонки.
  6. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    Все же недаром пословица сложилась: "Чем дальше (расстояние), тем родней!".
  7. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    детям я бы не стала давать читать, подросткам тоже. все же это для взрослых личностей.
  8. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    Немного в др. русло тему поверну. А вот мы за своих детей очень даже в ответе. Помню как-то были у подруги в гостях и зашел разговор о родителях и детях. Например, если пожар, кого спасать в первую очередь: своих детей или родителей? Помню она долго спорила со своей мамой. И вот вспомнился такой тост-притча.
  9. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    Снова моя любимая Светлана Копылова
  10. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    Трогательная худ. иллюстрация "А бывает еще вот так!", хотя для кого-то это и реальность.
  11. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    в принципе неплохо, что девочка знакома с трудом. но может же и так быть (как крайний вариант), что она вырастит и захочет жить для себя и только для себя, никакой семьи, детей, в детстве "наигралась в дочки-матери". знаю некоторые многодетные семьи (может в целом это исключения, но они есть), в которых дети вырастают и не хотят своих детей, ищутся всякие отговорки типа (пока на квартиру, машину не заработаю никаких детей) потому как в силу того, что родители не могли уделить должного внимания каждому они были чего-то лишены в детстве, вот во взрослом возрасте и компенсируют себе то, чего недополучили.
  12. лучше переплатить, если есть возможность, тем более если нет тех. этажа. а лифт, если отключат?
  13. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    виноваты, раз позволяют такое отношение к себе. Так в том-то и соль вопроса, как нужно воспитывать, чтоб не было подобного?
  14. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    Валентина Осеева
  15. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    показательно-поучительная. Так лучше? То есть демонстрирующая, показывающая причинно-следственные связи, что к чему так сказать.
  16. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    Вопрос воспитания, кто спорит. Встречается, к сожалению, иначе не было бы таких грустных анекдотов. Факт, что в семьях кавказцев уважение к старшим более очевидно, нежели в русских семьях, налицо. Примерно 9 из 10 семей демонстрируют именно достойное уважение. А в русских все же 5 из 10. Но это из моих личных наблюдений. Бабушки детей на всякие развивашки водят, как курицы с яйцом носятся, а внук чуть что не так, кулак бабушке под нос или приказным тоном: "Я сказал тебе, а-ну быстро сделала так, как я сказал!". А в кавказских семьях не представляю даже, чтоб такое было. Уж чему-чему, а уважит. отношению к старшим, многим русским стоит у них поучиться.
  17. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    да. Сейчас до конца вставлю рассказ... Автор Маруся Светлова. К автору у меня отношение неоднозначное, но многие такие жизненные иллюстрации заставляют задуматься...
  18. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    попили чай родители, а потом дети. и в саду недавно был утренник. Дети сидят пьют чай с караваем, мало кто предложил маме кусок сначала. все сами.
  19. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    не только для детей был чай, стульев ограниченное кол-во. не унизило меня нисколечко, а вот задуматься заставило.
  20. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    Рекомендую рассказ. Есть о чем задуматься. Он не такой короткий как басня Дед и внучек, но стоит дочитать до конца... Раскрывающийся текстКруги ада … Они думали: он где-то там, в небесах или — под землей… Они представляли себе его — геенной огненной, чанами с кипящей смолой, воем страдающих грешников… Они думали — туда п о п а д а ю т. Но в нем — живут… …Она повесилась рано утром, когда солнце еще не встало и весь сад был окутан предрассветной дымкой. Просто обмотала веревкой ветку яблони и обмотала веревкой свою шею, и потом, когда ее нашли, — странно было: как она могла так повеситься? Она даже петлю не сделала, просто повисла на ветке, и так и осталась — полувисеть, полусидеть на земле. Ее нашла правнучка, пятилетняя Наташка. Проснулась она на рассвете, вышла во двор, чтобы на травку пописать, и увидела: бабушка сидит под яблоней. И странным показалось это малышке. Подошла она спросить у бабушки, чего это она сидит под яблоней. Только бабушка ничего ей не ответила. И пошла Наташка в дом, разбудила маму, долго той, ничего не понимающей спросонья, объясняла, что бабушка под яблоней в огороде сидит и ничего не говорит. И Мария, раздраженная дочерней болтовней, все же во двор вышла, чтобы посмотреть, чего это там бабушка под яблоней сидит и ничего не говорит. И заголосила тут же, заголосила, потому что страшно это было — полувисящая, полусидящая старуха с веревкой на шее в лучах солнца под цветущей яблоней … Она повесилась рано утром, потому что просто не захотела больше жить. Не захотела больше жить, и все. Так жить, как жила. Она повесилась, потому что получила обиду такой силы, что сердце ее просто переполнилось обидой, и жить с таким сердцем, переполненным обидой, она не смогла. Она долго сидела и думала, и вспоминала, и размышляла, как так получилось, что дошла она до такой жизни, что так ее обидели. И хотелось ей понять, за что это. И не находила она ответа. Она всю жизнь работала, пахала, чтобы растить дочь, чтобы помочь ей потом подняться, чтобы в хозяйстве помочь, чтобы внуков доглядеть… И за это — такая благодарность… Она сидела одна в своем маленьком домике, с одним окошком, одной комнатой и маленькой прихожей, и думала — думала, думала. Иногда она поднимала голову и смотрела туда, на их дом, большой, просторный, богатый, набитый добром, и опять вопрос начинал звучать в ней с новой силой — почему и за что? За что… За что… Она вспоминала свою бедную, почти нищенскую молодость, колхоз, в котором она работала от зари до зари за трудодни. И жизни-то она никакой не видела, на руках была больная мать, нужно было огород вскопать, и выполоть, и полить, и с рассветом — на поля, и так — каждый день. И вспомнила она Нину, маленькую еще, едва стоящую на ножках, как сидела она на травке во дворе, у калитки, и была так хороша со своими русыми кудряшками… И сколько слез она тогда наплакала, оттого что Максим сгинул где-то, уехал на какую-то комсомольскую стройку — да только его и видели. И осталась она — вроде мужняя жена, а вроде — соломенная вдова. И как хотела она тогда, чтобы Ниночка ничем от других детей не отличалась. Как от себя отрывала, сама недоедала, — и все ей, и отрез, который на платье в колхозе выдали за бригадирство — ей, Ниночке, на платьица. И накопленные деньги — на туфельки. И вспоминала она войну, когда сидели они с Ниночкой в погребе, и была бомбежка, и немцы пришли в село, и она боялась выйти, боялась — в Германию угонят, боялась — ребенка отберут… Но Бог миловал, быстро немцы через село прошли, пограбили все и ушли. И осталась она в полуразрушенной хате с трехлетним ребенком, и голодали они тогда, и —осталась она в полуразрушенной хате с трехлетним ребенком, и голодали они тогда, и — страшно было... Но — вырастила она свою девочку. Вырастила. И выучила. И замуж отдала. И внуков нянчить стала. И сама уже не помнила, когда началась та черная неблагодарность, которая сегодня так страшно проявилась. — Ты, курва старая, закрой свой поганый рот… — сказал ей зять вечером. И добавил еще несколько фраз такого обидного, такого грязного мата, которого никто и никогда не говорил ей. И толкнул ее грубо. И опять подумала она — за что? За то, что весь вечер волновалась, когда не пришли они вовремя. За то, что пришлось ей теплицы топить и свиньям корм нести, и не спать, и опять идти в теплицы и подкидывать дров, чтобы тепло держать, и — тяжело это было ей, старухе. Тяжело, потому что болела спина, и нельзя было ей напрягаться, потому что давным-давно, еще в молодые годы, надорвалась на работе в колхозе, — и начала у нее выпадать матка, и так всю жизнь потом и мучалась. И, жалуясь дочери или внучке, слышала в последнее время одно и то же: — Ну и чего ты жалуешься, мы что можем сделать? Тебе что, ее вправить?.. И она уже почти не жаловалась. Ни на что не жаловалась. Ни на боли в спине. Ни на слабость. Ни на головокружение. Но иногда по-стариковски забывалась, что решала ни на что не жаловаться, и говорила сокрушенно: — Что-то у меня с кишками не то, уже неделю не могу в туалет сходить… И слышала в ответ ржание внука: — Что, бабка, просраться не можешь?.. И все это было обидно. И несправедливо. Потому что столько сил отдала она им, и столько ночей недоспала, когда они были маленькие, — жалела она дочь, хотела, чтоб та могла отдохнуть. И когда выросли они — сколько денег им передавала — вся ее пенсия, хоть и небольшая, уходила на них, — что ей, старухе, самой было нужно? Домик у нее свой был — маленький, да свой. Огород кормил ее. К разносолам она так и не привыкла. Иногда они ее кормили, приглашали к столу. Иногда не приглашали, так и сидела она в своем домике, картошки себе наварит, луком зажарит — вроде и сыта. Она уже и не помнила, сколько лет прошло, как перебралась она в этот маленький домик. Был он маленьким сарайчиком, когда дочь с зятем купили этот участок и затеяли строительство. Все деньги свои, все накопленное за жизнь с зарплаты и с нехитрых огородных продаж ее — то редиски ранней, то картошки, — отдала она им, чтобы помочь. И стройка эта тоже была на ее плечах. Потому что молодые они были и не умели ничего. Ни кизяков замесить, ни мазать стены, ни решеткой потолки подбивать. Это ее одинокая и бедная жизнь всему научила. Вот и пахала она на их стройке, да еще умудрялась по хозяйству успевать, потому что и дочь, и зять работали, и огород доглядывала, и двоих внуков. А потом — и все хозяйство, которое разрасталось, — и свиней, и нутрий, и — теплицы топить вставала по ночам, когда Нина еще работала на производстве. Жалела ее, помочь хотела. И опять подумала она — за что такая неблагодарность? За что? За то, что сказала им, когда пришли они поздно, что негоже одну старуху на хозяйство оставлять, а всем — уйти и не предупредить, и она глаз не могла сомкнуть, думала — уж не случилось ли что. А ничего и не случилось. Просто зашли они к свату, там выпили, там и задержались. Только не сказали они ей этого, просто и спокойно не объяснили. А вместо этого зять зло посмотрел на нее и сказал: — Ты, курва старая, закрой свой поганый рот… И матом грязным выругался, обозвав ее такими словами, каких она точно не заслужила за всю свою жизнь, отданную им в услужение. И потом — толкнул ее, старуху, толкнул в грудь грубо и больно, и она ударилась спиной о стену своего домика… Она сидела на маленьком табурете у своего маленького домика. И — силилась понять — за что и почему? И почему дочь промолчала, и ее, старуху больную — не защитила, не одернула мужа, а просто в дом пошла, как будто ничего и не произошло. И — внучка ничего не сказала, отца не одернула. И сидела она у своего маленького домика. И не спала. И все думала и вспоминала. Думала, и вспоминала, и понять хотела — за что, за что ее так обидели? И не было у нее ответа. Но — не было и желания жить со всем этим. И решила она — не жить. И крестик свой золотой, купленный много лет назад по случаю, с шеи сняла, потому что не гоже с собой кончать с крестом на шее. И положила она крестик на сундук — единственную мебель в ее домике. И — записку приложила: «Отдайте Наташке крестик…» Знала она, что ценная это вещь - золотой крестик, денег стоит, пусть внучке на память от бабушки останется. Потому что одна Наташка, получается, и не обижала бабушку. Мала еще была, просто не умела обижать, сердце ее было еще открытым. И подумала она, что все в этом доме — с закрытыми сердцами. С закрытыми и жесткими. И подумала — да они просто бессердечные. Просто бессердечные! И обидно ей было опять. Так обидно, так обидно. Столько своего сердца она отдала им, дочери и внукам. И такое бессердечие в ответ… И она поднялась и пошла тихим старушечьим шагом в сарай, где на гвозде висела веревка. И взяла веревку. И пошла в сад, к яблоне с сильными и крепкими ветками. И даже петли делать не стала. Просто обмотала веревкой ветку яблони, другим концом — свою шею, и — ноги подогнула — и так и осталась полувисеть, полусидеть на земле под цветущей яблоней… …Она пережила смерть матери тяжело. Тяжело — не то слово. Потому что — неудобно было от людей. Неудобно от косых их взглядов, от шепота, который за спиной раздавался, когда она по улице шла. И то сказать — мать с собой покончила, мать — повесилась. Ведь не расскажешь же каждому, не объяснишь же — что старуха на старости лет с ума сошла, на нее, небось, какое-то умопомрачение нашло, потому что сами подумайте — ну мыслимое ли дело, чтобы верующий человек, который в церковь ходит, в Бога верит — и такой страшный грех совершил? Точно, с мозгами у нее не все в порядке. Все это очень хорошо объяснила Лариска, жена сына. Была она баба ушлая, умная, и сразу, когда собралась вся семья и ждали они тела из морга, после судебно-медицинской экспертизы, — авторитетно сказала: — Ничего не поделаешь, что случилось, то случилось. Надо теперь думать, как людям рты позакрывать. Бабка на самом деле уже старая была, из ума выжившая. Я уже сколько раз замечала — то остановится и что-то стоит, губами шевелит, то — банку простерилизованную моет, я ей говорю — ты чего ее моешь, она и так чистая, а она — запамятовала я… Запамятовала она… Вот, небось, тоже чего-то там запамятовала, шарики за ролики завернулись, решила попугать всех, думала представление устроить, типа встанут, а она висит, как будто повеситься решила… Да она, небось, так и хотела… Да видно, не рассчитала… И все — Нина и муж ее, и дочь Мария с мужем, и сын Петр — внимательно слушали Лариску и согласно головой качали. Потому что точно — чудная была бабка, и болезней у нее была целая куча, и эти болезни могли по мозгам ударить… Выбранной версии семья держалась стойко — больная была бабка, вот что-то ей и привиделось. Ну, сами подумайте — чего ей собой кончать. Живет в семье, живут все в достатке, накормлена, напоена… А что характер был уже вредный, стариковский, так что поделаешь, все стариками будем… Но чтобы кто ее обижал… Просто с придурью уже была старуха. Похороны решили сделать хорошие, богатые, чтобы не говорили потом, что на матери сэкономили. Поэтому и гроб хороший, богатый заказали, и — певчих. И хоть не положено было самоубийцу отпевать, нашли какого-то батюшку-расстригу, он на себя грех взял за хорошие деньги. В общем, сделали, как у людей. И похороны получились хорошие, приличные, и стол хороший, даже колбасу сырокопченую купили, дефицит страшный. И никто не смог бы укорить их, что на смерти старухи они сэкономили… Тем и закончилось. Мать похоронили. Сорок дней отметили тоже хорошо, прилично, чтобы люди не говорили, что не успели старуху из дома вперед ногами унести, так и забыли ее. И пошла жизнь дальше. Потому что жизнь всегда свое возьмет. Мария захотела строиться, давно уже эта мысль была у них с мужем отделиться от родителей, зажить своим домом. И участок уже давно был куплен в конце их улицы. Теперь, после смерти бабушки, решились они на стройку как-то быстро. Наташка стала бояться вдруг и огорода, и сумерек, и не хотела одна выходить во двор по нужде. Поэтому и решили строиться, и начались хлопоты, и закружили дела, и некогда было вспоминать смерть матери, хотя иногда, вспоминая ее, Нина все так же укоризненно качала головой — нет, ну это же надо так поступить, опозорить на всю улицу. И чего ей не хватало? И в сердцах думала: — Вредный у нее характер был, вредный, неуживчивый… И успокаивали ее эти мысли, потому что — что ж теперь, если мать ее с таким характером не ужилась на этом свете… Дом построили, отметили новоселье пышно, гулянкой на всю улицу. И продолжались все те же будни. Огород вскопать, теплицы поставить, ранние огурчики увезти продавать куда- нибудь подальше. До Мурманска они доехали однажды и деньги хорошие выручили. Потом начиналась клубника, и нужно было стоять кверху задом в огороде, собирая корзину за корзиной. И опять — за баранку и в путь. Водила машину всегда Нина. Хоть и муж, и сын были хорошими водителями, не доверяла она им машину. Старалась сама вести на самых сложных участках дороги. И вспомнилось ей однажды, как она, мечтающая о машине с детства, говорила матери, молодой еще, работающей в колхозе бригадиром: — Мам, вот купим машину — вообще по-другому заживем… Главное — машину купить, машина будет, можно потом такие деньги делать — можно теплицы ставить, ездить продавать куда-нибудь на север ранние огурчики и помидорчики. Машина нужна — это самое главное… И мать всегда удивлялась этим ее взрослым и расчетливым разговорам, расчетливому какому-то уму, которого у нее самой не было. И слабо протестовала — да куда нам машину, это какие же деньги нужны. Но Нина отвечала матери: — Ничего, по десяточке сэкономим, ничего покупать себе не будем… В машине можно хоть в тряпье ездить. Там — не видно, главное, что — машина есть… Еще с юности, заболев мыслью о машине, так и осталась она влюбленной в машину. И всегда машина у нее блестела, и вся была отлажена, этим занимался муж, хороший автомеханик. И гараж у них был — любому гаражу пример. С глубокой ямой, со всеми необходимыми инструментами, запчастями — хоть ремонт автомобилей открывай. Дорого им тогда эта машина далась, дорого. Мать в колхозе пахала, вечерами на элеваторе подрабатывала, мешки с мукой таскала. И вспомнилось ей, против ее желания, как мать, придя однажды с работы, сказала устало: — Все, не могу, выработалась я, выпахалась, у меня уже матка выпадает… И она, взрослая уже девушка на выданье, горячо говорила: — Еще немного, мам, поработай, я свою зарплату буду откладывать, Миша — свою, — так, глядишь, и на машину насобираем… Машина была уже почти явью, и Нина, работавшая маляром в городе, ишачившая по две смены, и Миша, уже почти муж, халтуривший по ремонту машин, — каждую копейку откладывали. И купили они, наконец, старенький и битенький «уазик», списанный в соседнем колхозе. Купили по ходатайству председателя колхоза, в котором мать бригадиром работала. Потом эту битую и чиненную-перечиненную машину привели они в хорошее состояние. И обменяли ее в далеком колхозе на старую «Победу», мало пригодную для колхозных дорог. Потом и эту машину до ума довели и продали по хорошей цене, а себе купили тоже видавший виды, но все же в лучшем состоянии, «москвичок». А потом, спустя пару лет, когда пошли уже деньги потоком с теплиц, с забитых свиней, со шкурок нутрий — продали они «москвича», послужившего им верой и правдой, и купили красавицу «Волгу». Новенькую, чистую, блестящую. И — вместительную, в багажник которой помещалось сразу десять ящиков с огурцами. И так шла жизнь — все в работе. Все на земле. И отдыхать было некогда. И деньги тратить, по большому счету, некуда. Но что значит — некуда? То сыну Петру помогали дом справить, то Марии помогли. Дети, как никак. Так и шла ее жизнь, вся в заботах и хлопотах. Только все чаще у Нины сердце схватывало. Все чаще что-то с головой чудное стало происходить. Вроде головокружения какого-то, как будто голова ее на какое-то время становилась легкой, пустой, потом вдруг пульсировать что-то в ней начинало. И когда говорила она мужу — он только отмахивался от нее, говорил жестко: — У тебя с башкой, как у матери твоей — непорядок. Это у тебя наследственное… И ржал… И дочь отмахивалась устало: — Сходи к врачу, чего ты ноешь все… Сын просто молчал на все ее жалобы, потому что давно уже молчал, все за него говорила и решала бойкая Лариска. А та, слыша разговоры про головную боль, про пульсирование в голове, хитро как-то, издалека начинала свою песню: — Раз у вас так с головой плохо стало, нужно машину Петру отдать, вам водить машину уже опасно, не дай Бог, вот так в дороге прихватит — можно и самой разбиться, и чью-то машину побить. И зачем такие неприятности?.. И понимала Нина, куда клонит Лариска, понимала — но молчала пока в ответ, потому что понимала: машина — вещь ценная, машина — всем нужна. И — ничего не отвечала на хитрые Ларискины уговоры. Но все чаще и чаще голова ее становилась пустой, все чаще чувствовала она — что-то с ней не так. И все чаще и чаще в последнее время почему-то стала вспоминаться ей мать. Усталое ее лицо. И какой-то далекий от всего, ушедший в себя взгляд, когда сидела она на табуретке у своего маленького домика. Да и то сказать — одной-то жить невесело. А кто ее гнал в этот сарайчик? Жила бы и жила. Ну, подумаешь, муж ее, Нинин, иногда волю словам давал или грубым был, на то он и мужик, чтобы нрав свой показывать. Мать тоже хороша — я лучше одна буду жить, чем его мат слушать, да ваши ссоры, да чтобы меня куском хлеба попрекали. А кто ее попрекал? Он, правда, сказал ей один раз: — Что, бабка, как мясом запахло, так первая прискочила, и про ревматизм забыла, и про запор… А она — в слезы, как будто оскорбили ее. А что он такого обидного сказал? Шуток она не понимала… …Она слегла неожиданно. Просто в один день не смогла подняться, закружилась у нее голова, и она осталась лежать. И муж, придя с работы, застав ее в постели, сказал недовольно: — Ну и что — разлеглась как корова, а кто будет огород пахать, кто будет огурцы продавать?.. И стала она объяснять ему слабо, что — какие тут огурцы, когда ноги ее не держат, с головой у нее не все в порядке. Но он только выругался смачно и пошел недовольный себе суп разогревать. И то — кому нравится больная жена? Никому не нравится. И она на другой день встала еле-еле и пошла на огород, но только хватило ее на пару часов, опять пришлось лечь. Так и стала она жить в какой-то слабости, и в чувстве вины, что огород стоит неприбранный, обед не приготовлен. И Лариска, приходя в гости, смотря на осунувшееся ее, какое-то исхудалое лицо, говорила хитрым шепотом: — Вы бы, мама, машину Петру отдали, он бы ее хорошо глядел, у него руки золотые, отец все равно ездить на ней один не сможет, он не успевает за теплицами смотреть… А у нас в этом году такой урожай, такой урожай… И начинала она говорить, торопливо перечисляя, сколько огурцов они собрали, сколько корзин клубники. Да что говорить, трудяги были и Лариска и Петр, и сына своего, Вадика, приучили они к хозяйству. Но — машину отдавать? Нет, не готова она была с машиной расставаться. Все казалось ей, пройдет время, что-то само изменится с головой и встанет она, Нина, и как прежде по хозяйству захлопочет. Но не вставала. И все худела, таяла как-то. И все труднее было ей подниматься с постели и выходить даже по нужде. И просила она мужа сводить ее в туалет, и он, злой спросонья или уставший вечером, брал ее под руку грубо и говорил иногда в сердцах — навязалась ты на мою голову… Но не сердилась она на него, понимала, просто недоволен он, что все на его плечи легло, что бабы не стало в хозяйстве. И не отвечала ему, просто губы сжимала. И старалась реже к нему обращаться, сама кое-как ковыляла. И лежала она много. И опять приходила Лариска и пела свои песни. А потом и Мария начала: — Мама, машина все равно стоит, мы бы ее хорошо приглядывали, мы бы в Молдавию съездили, там, говорят, можно дешевые ковры купить, их можно продать выгодно. Мы бы в Крым поехали, там можно по осени арбузы и дыни за копейки купить — и хорошо заработать… И каждый раз после этих осторожных их разговоров разгоралось у нее какое-то чувство обиды. Сколько она им отдала, сколько жизни своей положила, чтобы поднять их, построить им дома, — и какое-то бессердечие было в них, только и разговоров — дай машину, отдай машину. И никто слушать не хотел ее жалоб о недомогании, о непонятной пустоте в голове. Мария кивала головой на все ее жалобы, но лицо ее было отсутствующим, как будто просчитывала она в это время, сколько можно заработать на продаже арбузов. Петр слушал ее с каменным лицом и говорил: — Ну и что ты хочешь — возраст… И все чаще опять вспоминалась ей мать, сидящая у своего домика на табуретке. И она же — тем ранним утром, в лучах солнца под цветущей яблоней с веревкой на шее. И гнала она от себя эти воспоминания. Только стала ей сниться мать и приходила к ней во сне почти каждую ночь. И лицо ее было строгим, осуждающим, и — молчала она, ничего не говорила, просто наклонялась над ней, Ниной, над ее постелью и внимательно и неприветливо рассматривала ее, как будто желая что-то определить по ее лицу… И она рассказала однажды мужу и детям, что приходит к ней по ночам мать, и муж недовольно засопел, как будто это сообщение только подтвердило мрачные его какие-то прогнозы, а дети — переглянулись. И теперь еще чаще слышались их осторожные слова: — Мама, ты отдала бы машину, а то чего она стоит… Тогда-то Лариска и настояла на ее обследовании, как будто почувствовав — пока сама не поймет, что больна серьезно, не расстанется с машиной. Лариска всегда все умела просчитывать, ничего зря не делала, видно, всерьез озаботилась она машину Нинину получить, если уж все хлопоты на себя взяла — и возила ее в поликлинику, потом и в онкоцентр, куда ее отправили на анализы. И все получилось по-ларискиному. Она, Нина, узнала, что действительно больна. Что больна она страшно, что нет пути обратного из этой болезни. Но жила в ней какая-то вера, какая-то надежда на чудо, или на случай — Бог его знает, на что, но только до последнего дня своего казалось ей — встанет она, встанет, и теплицы они в этом году поставят… Только мать снилась все чаще. И чаще вспоминалась она. Вспоминались ее жалобы. И вспоминалось, как отвергали они ее с ее жалобами, беззлобно, а может, и злобно, посмеивались — чудит бабка со своими болезнями. И только сейчас понимала она мать — одинокую и непонятую, окруженную бессердечием. И гнала она от себя эти мысли, страшные какие-то мысли, что вот она теперь тоже, как мать, умирает одинокая, и ни у детей, ни у мужа сердце не болит о ней. Муж только больше мрачнеет оттого, что сам должен себя обихаживать, а дети ждут — кому она решит машину свою отдать. Так и лежала она в одиночестве своем и — смерти не ждала. Только смерть она сама приходит, не спрашивая — готова ты или нет. … Она проснулась рано утром, когда на улице было еще темно. Проснулась оттого, что нужно было сходить во двор, в туалет. Уже несколько раз говорила она мужу: — Приспособь ты мне какое-нибудь ведро, и тебя беспокоить не буду, и мне сподручнее… Но он только буркнул мрачно: — Будешь тут еще своим говном вонять… И она больше не напоминала о просьбе. Старалась сама осторожно, потихоньку дойти, или если совсем слабой себя чувствовала — его просила. И старалась ночью его не беспокоить, потому что злился он, если будила она его. Она долго лежала, терпела, только терпеть уже мочи не было и она осторожно села в постели, прислушалась к самой себе — сможет ли дойти. Нужно было спуститься по ступенькам во двор, потом пройти по дорожке в глубь двора, к туалету. Потом вернуться обратно и одолеть те же ступеньки. И засомневалась она, что дойдет. Потому что — не слушались ее больше ноги. И сердце как- то заходилось. И она робко позвала мужа, который давно уже перебрался на диван в зале, потому как — что за радость — спать с больной женой. Но он не отвечал. То ли действительно крепко спал, то ли не хотел отвечать. И она позвала громче, сильнее, но в ответ — молчание. И она, подождав еще чего-то, чего — и сама не знала, потихоньку с кровати сползла, и постояла, держась за изголовье. И пошла потихоньку, едва передвигая ноги, и подошла к мужу. И уже настойчиво позвала его, и за плечо потрясла слабой своей рукой. Но он только замычал и на другой бок перевернулся. И тогда она пошла сама. Пошла, как была — в ночной рубашке, потому что где уж тут самой одеться. И пошла она с какой-то обидой в сердце. И обида эта в ней росла с каждым шагом. Все росла и росла, потому что тяжело давался ей каждый шаг. И — спустилась она осторожно со ступенек и не пошла к туалету, потому что — не дошла бы. Просто сделала шаг с асфальтированной дорожки, и присела прямо над землей, еще застывшей, апрельской. И опорожнившись, не сразу могла подняться — потому что ноги совсем слушаться перестали. И голова закружилась, так страшно закружилась, что все пошло кругом — и мысли, и картинки какие-то, только мелькнуло в ней это утреннее марево, сад в дымке — и упала она, упала, сделав шаг по направлению к крыльцу. Так и упала на крыльцо — спиной, больно ударившись позвоночником. Только — не чувствовала она этой боли. Ничего она уже не чувствовала… …Солнце еще не встало, и сад был окутан предрассветной дымкой. Был он еще пустынным каким-то, голым, с ребристыми ветками, загадочно изогнутыми на фоне светлеющего неба. И она лежала на холодной земле, смотрела на сад, на эти ветки. Смотрела снизу, как никогда не смотрела. Она смотрела и плакала… Смотрела и плакала… Смотрела и плакала... Потому что замерзла, потому что сил не было встать. Не было сил ползти — одолеть эти три крутые ступеньки. И лежала она, промерзшая и одинокая, в таком страшном одиночестве, что показалась самой себе замороженной какой-то говядиной, какую в магазине продают. И — никому не нужная, брошенная. И думала она сейчас о муже, сладко спящем в своей постели, и о детях, сладко спящих в своих домах, и думала: и ни у кого сердце не дернется, что мать тут одна валяется… И — такая страшная обида разрасталась в ней, такая страшная. И лежала она, уже не чувствуя своего тела, не чувствуя ног. Не чувствуя и головы, как будто и не было у нее ее, но все думала — за что? Почему? За что? За что? За что?.. И смотрела она на яблоню, так и стоящую на том же самом месте, хотя хотела она тогда ее спилить, чтобы ничего не напоминала она. Но муж запретил, сказав: — Совсем с ума сошла, эта яблоня по пятьдесят ведер яблок дает, а ты — спилить… И веревку выбросить он не разрешил — крепкая была веревка, в хозяйстве нужная. И привиделось ей, что мать ее сидит под яблоней и смотрит на нее. Смотрит не строго, а как будто даже улыбается. Улыбается как-то понимающе, кротко так улыбается, как бы говорит: «Понимаешь теперь, Ниночка, что иногда — жить не хочется…» И опять погрузилась она в какое-то беспамятство и больше из него не выходила. …Она так больше и не пришла в себя. Только в каких-то проблесках сознания, слышала она какие-то разговоры — как сын говорил кому-то: — Отец ее нашел утром, без сознания была… — Вся спина в кровь разбита… Позвоночник задет…. И голос дочери иногда слышала она откуда-то издалека: — Не протянет она долго… И голос Ларискин — тревожный какой-то: — Как же с машиной-то быть… И уже более громкий, настойчивый: — Мама, вы кому машину оставляете?.. И опять уходила она куда-то в небытие, и опять слышала: — Мама, вы кому машину оставляете?.. И она, только чтобы не трогали они ее, бессердечные, сказала: — Марии… И повторила слабым своим голосом: — Марии…Марии… И это были последние ее слова. И мать, стоящая у ее изголовья, и улыбающаяся ей, обняла ее вдруг, как обнимала в детстве, когда была она, Ниночка маленькой, русоволосой и неуклюжей девочкой. И обняла она ее, и к себе прижала — и так покойно стало на душе, так покойно, так покойно… Похороны сделали богатыми, и гроб заказали хороший, дорогой, чтобы не сказали люди, что сэкономили на похоронах. И так просочилось как-то, поползли слухи по улице, что застыла она на апрельском утреннем морозе, что муж недоглядел. И дети тоже хороши, не могли у постели больной матери дежурить… И Лариска опять взяла на себя всю организацию, потому что была она баба ушлая и понимала, что нужно теперь руку на пульсе держать — оставался дед один, с хозяйством большим, с огромным участком, большим домом, сараем, бабкиным домиком. И, раз уж машина мимо них прошла — такое хозяйство упускать было нельзя. И муж Лариску поддержал — не все же Марии должно достаться. И хоть был отец еще и жив, и здоров, и, что называется, на нем еще пахать и пахать можно было, — борьба за него, вернее, за его хозяйство началась. И побеждала в этой борьбе, конечно же, Лариска. Потому что умела она, что называется, без мыла в задницу влезть. Сначала — в гости они к старику стали ходить с какими-то гостинцами. Если самим некогда было — сына своего Вадика посылали. И Вадик, приходя к деду, по-хозяйски окидывал двор и постройки и думал: «Это родители размахнулись, куда им столько — мой это будет дом. Мой и Оксаны, и свадьбу мы здесь, в этом дворе сыграем...» И, иногда, забываясь, говорил он своим низким голосом деду, который подшипник промывал, сидя на крыльце: — Ты, дед, совсем сбрендил, чего на асфальт масло льешь! Не можешь отойти куда подальше? Иди в гараж, там для этого место… И казалось Вадику — это его хозяйство, а дед только мешается тут, старый хрыч… Так сам дед и не заметил, как его со всех сторон обложили. Лариска его тихой сапой уговорила пустить их в огород — теплицы поставить. И он согласился, потому что земля не должна стоять необработанная, и думалось ему — и ему, старому, какая копейка перепадет от детей. Только делиться с ним они не собирались. Чего с ним делиться? Он, что ли, на огороде пашет? Но Лариска зубов своих сразу не показывала — и в санаторий деда отправила, чтобы люди видели, как они за стариком присматривают, ну и чтобы под ногами не мешался. А пока не было его, перестроили они сарай и сделали из него сауну, давно мечтали они с мужем иметь свою сауну — модно это было и для здоровья полезно. И Вадик их план одобрил, понравилась ему такая идея. И дед, вернувшийся из санатория, затосковал вдруг, неожиданно как-то постарел — потому что не было ему нигде места и никакого занятия. И он, уже давно ушедший на пенсию, так и слонялся по двору, и слышал Ларискино: — Папа, вы бы под ногами не вертелись, идите — полежите… Или Вадик командовать начинал: — Дед, не суйся куда не надо… Ты свое отжил… Иди вон, телевизор смотри, без тебя разберутся… И таким одиноким он почувствовал себя. Таким страшно одиноким. Хоть дети были рядом, и Мария зачастила в последнее время, понимая, что происходит и куда Лариска гнет. А почему хозяйство Лариске должно достаться? У нее, Марии, тоже Наташка на выданье, ей тоже свой дом нужен. И Мария, приходя и видя какие-то преобразования, нервничала, злилась, и не раз сцеплялись они с Лариской, и говорила Мария в сердцах: — Ты, я вижу, много на себя взяла... Хозяйкой тут себя назначила… И Лариска зло отвечала: — А что, все тебе должно достаться?.. И отец, слушая все их разговоры, ужасался их бессердечности. Как будто делили они его хозяйство, не замечая, что он — еще тут, еще жив, и умирать пока не собирается. И все чаще и чаще думал он: «Господи, и откуда в них такое бессердечие?.. Они же готовы живого меня похоронить, только чтобы добром моим завладеть…» И пару раз пытался он взбрыкнуть, голос повышал и говорил: — Я еще пока тут распоряжаюсь, нечего мой двор делить… Я тут хозяин… И Лариска только губы поджимала, а Мария торжествующе улыбалась, как бы говоря: «Съела?.. Еще посмотрим, кому все это достанется...» Только — силы он свои не рассчитал. Потому что все чаще чувствовал он непонятное сердцебиение, как будто сердце в нем появилось, которого он никогда в себе не чувствовал. И — странно это было для него. Жил всю жизнь, не чувствуя сердца — и тут появилось оно в нем. И все чаще, когда начиналось его непонятное сердцебиение, вспоминалась ему жена, какой она была в молодости, заводная, горячая, о машине мечтающая, каждую копейку экономящая. И потом — уже когда в годах она была — и все равно кипела энергией, и все в руках ее спорилось, и теплицы топила, и нутрий кормила, и свиней сама научилась разделывать, и торговала она всегда хорошо — твердо цену держала и продавала — все. И сколько денег они с ней за их жизнь заработали, пахотой своей заработали — и сколько денег в детей вложили, дома им построили, внуков помогали поднимать. И вот тебе благодарность — он еще и умирать не собирается, а дети как воронье налетели, ждут, когда можно будет поживиться. И опять вспоминалась ему жена, уже такая, какой ушла она из жизни, худая, изможденная какая-то, съеденная раком и — жалкая, застывшая, какой нашел он ее утром у крыльца. И промерзшая. Как говядина в магазине… И однажды, когда насели они на него с двух сторон, сдался он, и сказал: — Хорошо, оформлю я завещание… Оформлю — на Петра… И Лариска — торжествующе губы поджала. А Мария — встала с обиженным лицом и ушла, сказав мужу и Наташке: — Пошли, нам тут делать нечего… И забыла дорогу к нему. А чего к нему ходить — пусть его теперь Лариска с Петром охаживают. Они и охаживали. Пока он завещание не оформил. А как оформил завещание, тут же вся их доброта и кончилась. И все чаще слышал он: — Дед, отвали, чего ты тут шляешься... Или: — Отец, шел бы ты к себе… И — сам он не заметил, как переселили его в бабкин дом. Сам не заметил, но как-то так получилось. Ремонт они делали, потому что Вадик там, в большом доме, собирался со своей будущей женой жить, и свадьбу собирались они в этом дворе делать. И — мешался он под ногами, вот и сказала Лариска: — Папа, вы пока поживите в домике, а то вы только под ногами путаетесь... И ремонт сделали. И его, деда на деньги раскрутили, знали они, что лежат у него деньги, еще те, которые с матерью они на теплицах заработали. Много у них было заработано — тратить- то некуда было. Только обратно в дом его так никто и не позвал. Как будто тут, в бабкином домике, и было его место. И Мария, узнав, что отец деньги Вадику на ремонт дал, пришла со скандалом. И говорила она ему зло: — Конечно, мы теперь чужие… Тебе Лариска задницу лижет, ты уши и распустил… Все Вадику, все — Вадику… А что, Наташка — не твоя внучка? Она тоже замуж скоро выйдет, у нее дома, как у Вадика, нет. Ей деньги больше нужны… Совсем обнаглели — и дом им, и деньги им… Мария кипела возмущением, и он не нашелся, что ей сказать, потому что — что тут говорить? Деньги эти — его. Его это деньги… И когда ушла Мария обиженная, он сидел и думал об этом. Думал как-то обреченно, что вот — растишь детей, растишь, а им, неблагодарным, всего мало… Не дадут старику умереть спокойно… И подумал он — что все они ждут его смерти, — и так обидно это было ему. Так обидно. Так обидно… И думал он зло — не дождетесь… Не дождетесь, неблагодарные… Но сердце все чаще начинало как-то неровно стучать. И Лариска, опять взявшая на себя все хлопоты, наверное, чтобы знать — как долго его еще терпеть — сама его к врачам отвезла, и диагноз ему поставили — мерцательная аритмия. И сказали ему — не нервничать, режим соблюдать. А как тут не нервничать, когда с каждым днем все чаще слышал он: — Дед, отвали… Или: — Слушай, старый, чего ты сюда приперся?.. Сидишь себе на табуретке и сиди, кости грей… И как-то забыли они его позвать на ужин. А потом — просто принесла ему Лариска миску с едой, миску какую-то старую, и подумал он — как собаке… И однажды — терпение его лопнуло. Лопнуло оно в один миг, потому что такую смертельную обиду он испытал, такую страшную их неблагодарность почувствовал, когда — хотел он в дом войти, в кладовке взять инструмент свой, чтобы сундук починить — защелка у него отвалилась. И не пустил его Вадик. Не пустил, и заорал на него, заорал зло как-то: — Ты, старый придурок, чего прешься в дом в обуви!.. И такое злое лицо было у внука, что он даже растерялся, не нашелся, что сказать, только сердце его как-то зашлось. Забилось так сильно, что казалось — просто выскочит сейчас или разорвется на малюсенькие кусочки, и кровавыми этими кусочками испортит он Вадику все обои в прихожей. И заторопился он выйти. Но ноги его не слушались. И — толкнул его Вадик в спину. И выматерился. И упал он. Упал прямо на крыльцо, и — так и остался лежать какое-то время, потому что и удар этот в спину, и падение это, и ругань эта оглушили его. И такой обидой заполнилось его сердце, такой страшной неблагодарностью был он залит, что жить ему не захотелось. Здесь жить не захотелось. Но встал он кое-как и пошел. Пошел в конец улицы, в дом к Марии, дом, который они с матерью помогали им строить, куда столько денег вложили и столько сил. И пришел он к Марии и сказал только: — Дочка, прими меня к себе, не могу я там… И выслушал потом поток упреков и претензий: — Конечно, как хозяйство — так Петру, а как жить — так к Марии… Как деньги — так Вадику, а как жить — так к внучке приперся… Переводи на нас хозяйство — тогда и жить с нами будешь… А ты как хотел: там Лариска в твоем добре купаться будет, а мы тебя — корми… И муж ее, и внучка Наташка слушали мать и только головой качали в согласии с ее словами, и действительно — чего захотел… И — хотел он сказать: — Я-то вас кормил, я вам столько жизни, сколько сердца отдал… Но понял он — бессердечные они, не поймут ничего. И — ничего не сказал. Только голову опустил. И, переполненный обидой, слушал, как сердце его бьется где-то в горле, бьется неровно, нервно как-то, как будто остановиться хочет. Как будто — жить устало… …Солнце еще не встало, и весь сад был окутан предрассветной дымкой. Он сидел у своего домика, сидел на табуретке, как когда-то сидела тут его теща, сидел — и смотрел в сад. И только обрывки разговоров, которые велись здесь вечером, звучали в нем. Как будто со стороны видел он картины эти — как Мария с семьей пришла, и его, отца, привела, и кричала, и возмущалась: — Хорошо устроились, сами тут жируете, а деда нам спихнуть хотите… И как Петр, сын, бубнил: — А кто его гонит — он на старости лет сбрендил, а вы его слушаете… Чего ему тут не живется… И никому из них дела не было, что стоит он тут и слушает их разговоры. Слушает, как делят они его, как ненужное имущество, как обузу. И никому он не нужен. Никому. Никому… И он опять сидел в задумчивости в предрассветной тишине и смотрел на сад. И спать ему не хотелось. И — жить ему не хотелось. И опять вспоминалось: — Пока завещание не переделаешь — к нам не ходи, пусть тебя твой сынок любимый с Лариской-змеей кормит… Это были последние слова, которые дочка ему сказала. А сын, когда уже ушли все, подошел и сказал:24.10.12 Круги ада www.svet-love.ru/reading-room/unpublished-stories/circles-of-hell 9/9 А сын, когда уже ушли все, подошел и сказал: — Ты, отец, не дури… Так и знай: если завещание вздумаешь переделывать, мы с Лариской тебя в психушку засунем - и признают тебя умалишенным, и конец дней ты там проведешь… И понял он — так и будет. Лариска — та куда хочешь засунет, у той — не заржавеет. И — страшно ему стало, что сын его, кровь его, семя его — такие слова ему говорит. Хоть и знал он — не его эти слова, и мысли это не его. Но говорил он их ему, отцу… И — такая обида заполнила его сердце… И — сидел он в предрассветный час у своего маленького домика на маленькой табуретке, и смотрел на сад, на двор, в котором прошла его жизнь, и вспоминал… Петра маленького, смешного, который все под ногами вертелся, все старался у него, отца, что-то перенять, все свой нос совал и вопросы задавал: — Пап, а это как?.. Пап, а дай я попробую… И опять думалось ему — за что же? За что? За что — такая черная неблагодарность? За что? И не находил ответа. И вспоминал Машку маленькую, слабенькую, плаксивую, и думал — как же она такой бессердечной выросла? И вопрос этот как-то засел в нем — как же они такие бессердечные выросли? Как же они такие бессердечные выросли… Как же они такие бессердечные выросли… И он сидел с этим немым вопросом и смотрел на сад. На двор. И вспомнил он почему-то Нину, как лежала она тут, застывшая, в окровавленной рубашке, и — тещу вспомнил — полувисящую, полусидящую под яблоней, и подумал — надо было яблоню эту спилить. И подумал — хорошо, что не спилили… И встал. И пошел в сарай, где на гвозде висела веревка. Крепкая и хорошая веревка, которая всегда в хозяйстве пригодится. И взял веревку, и пошел в сад, к яблоне. И увидел стоящих там Нину и тещу, которые ждали его, ждали… И сказал он торопливо: — Скоро я… Скоро… Сейчас… И уже обматывая веревкой ветку яблони и другим концом — собственную шею, подумал последнее: — А ведь Петр не спилит эту яблоню… Лариска ему не даст… И то правда — может, пригодится она еще, эта яблоня... Вешаться на ней — хорошо…
  21. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    Хорошо, коль любят и эта басня к ним не относится. Просто эта басня очень показательна. Вот есть такой анекдот. Бабушка приходит в гости к внучке, дочке. Внучка ее спрашивает: "Бабушка, ты одна пришла?!", "Да, внученька одна, а что?!", "Да мама тебя увидела с балкона и сказала, что тебя хрен несет!". Думаю, что в мусульманских семьях, где почет и уважение старших очевиднее, чем в русских семьях, такой фразы бы родители при внуках не произнесли бы, а вот в русских семьях с этим проще.
  22. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    внуки в этих семьях только видели, сами не принимали участие в ухаживании за дедом и бабушкой? Может мамы решили облегчить участь детей и сами взвалили заботы о родителях, не привлекая к этому внуков? Как часто родители своих детей берегут, потому как они маленькие, и в транспорте сначала их усадят, а потом сами садятся на свободные места если есть или стоят, а дети (ну большенькие уже) сидят или мамы-бабушки школьников таскают их рюкзаки. Помню было у нас чаепитие, дети расселись, а взрослые стоят. И батюшка их пристыдил, спрашивает: "Все сели?! Все готовы чай пить!", они все дружно: "Да!", а он им: "А теперь встали и уступили место взрослым! Кто вас воспитывает?". И мне вот тоже было стыдно, и ошибка в воспитании стала такой очевидной. Или когда дети игрушки не ценят, вещи. Думают, что это так само собой берется. Пришлось строго объяснять, что к чему. И чем раньше, тем лучше.
  23. Малефисента

    А у вас хорошие детки?

    многим известная басня Льва Толстого СТАРЫЙ ДЕД И ВНУЧЕК
  24. К сожалению, реалии таковы, что люди с высшим образованием тоже бывает работают продавцами. А хамов и среди образованных хватает. Просто вам не повезло. а хамов, да, согласна, нужно на место ставить, какую бы они должность ни занимали.
  25. Светлана. В ролике рассказывается о кук., казачьем и др. театрах. Актеры всех театров дают одно и то же представление "Снежная сказка" несколько раз? или каждый день 20, 21, 22, 23 декабря будут спектакли разных театров?
×
×
  • Создать...